Пусть никто в молодости не откладывает занятий философией, а в старости не утомляется занятиями философией: ведь для душевного здоровья никто не может быть ни недозрелым, ни перезрелым. Кто говорит, что заниматься философией еще рано или уже поздно, подобен тому, кто говорит, будто быть счастливым еще рано или уже поздно. Поэтому заниматься философией следует и молодому и старому: первому – для того, чтобы он и в старости остался молод благами в доброй памяти о прошлом, второму – чтобы он был и молод и стар, не испытывая страха перед будущим. Стало быть, надобно подумать о том, что составляет наше счастье ведь когда оно у нас есть, то все у нас есть, а когда его у нас нет, то мы на все идем, чтобы его заполучить.

Итак, и в делах твоих, и в размышлениях следуй моим всегдашним советам, полагая в них самые основные начала хорошей жизни.

Прежде всего верь, что бог есть существо бессмертное и блаженное, ибо таково всеобщее начертание понятия о боге; и поэтому не приписывай ему ничего, что чуждо бессмертию и несвойственно блаженству, а представляй о нем лишь то, чем поддерживается его бессмертие и его блаженство. Да, боги существуют, ибо знание о них – очевидность; но они не таковы, какими их полагает толпа, ибо толпа не сохраняет их [в представлении] такими, какими полагает. Нечестив не тот, кто отвергает богов толпы, а тот, кто принимает мнения толпы о богах, – ибо высказывания толпы о богах – это не предвосхищения, а домыслы, и притом ложные. Именно в них утверждается, будто боги посылают дурным людям великий вред, а хорошим – пользу: ведь люди привыкли к собственным достоинствам и к подобным себе относятся хорошо, а все, что не таково, считают чуждым.

Привыкай думать, что смерть для нас – ничто: ведь все и хорошее и дурное заключается в ощущении, а смерть есть лишение ощущений. Поэтому если держаться правильного знания, что смерть для нас – ничто, то смертность жизни станет для нас отрадна: не оттого, что к ней прибавится бесконечность времени, а оттого, что от нее отнимется жажда бессмертия. Поэтому ничего нет страшного в жизни тому, кто по-настоящему понял, что нет ничего страшного в не-жизни. Поэтому глуп, кто говорит, что боится смерти не потому, что она причинит страдания, когда придет; а потому, что она причинит страдания тем, что придет; что и присутствием своим не беспокоит, о том вовсе напрасно горевать заранее. Стало быть, самое ужасное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения; когда мы есть, то смерти еще нет, а когда смерть наступает, то нас уже нет. Таким образом, смерть не существует ни для живых, ни для мертвых, так как для одних она сама не существует, а другие для нее сами не существуют.

Большинство людей то бегут смерти как величайшего из зол, то жаждут ее как отдохновения от зол жизни. А мудрец не уклоняется от жизни и не боится не-жизни, потому что жизнь ему не мешает, а не-жизнь не кажется злом. Как пищу он выбирает не более обильную, а самую приятную, так и временем он наслаждается не самым долгим, а самым приятным. Кто советует юноше хорошо жить, а старцу хорошо кончить жизнь, тот неразумен не только потому, что жизнь ему мила, но еще и потому, что умение хорошо жить и хорошо умереть это одна и та же наука.

Нужно помнить, что будущее – не совсем наше и не совсем не наше, чтобы не ожидать, что оно непременно наступит, и не отчаиваться; что оно совсем не наступит.

Сходным образом и среди желаний наших следует одни считать естественными, другие – праздными; а среди естественных одни – необходимыми, другие – только естественными; а среди необходимых одни – необходимыми для счастья, другие – для спокойствия тела, третьи – просто для жизни. Если при таком рассмотрении не допускать ошибок, то всякое предпочтение и всякое избегание приведет к телесному здоровью и душевной безмятежности, а это – конечная цель блаженной жизни. Ведь все, что мы делаем, мы делаем затем, чтобы не иметь ни боли, ни тревоги; и когда это, наконец, достигнуто, то всякая буря души рассеивается, так как живому существу уже не надо к чему-то идти, словно к недостающему, и чего-то искать, словно для полноты душевных и телесных благ. В самом деле, ведь мы чувствуем нужду в наслаждении только тогда, когда страдаем от его отсутствия: а когда не страдаем, то и нужды не чувствуем. Потому мы и говорим, что наслаждение есть и начало и конец блаженной жизни; его мы познали как первое благо, сродное нам, с него начинаем всякое предпочтение и избегание и к нему возвращаемся, пользуясь претерпеванием как мерилом всякого блага.

Так как наслаждение есть первое и сродное нам благо, то поэтому мы отдаем предпочтение не всякому наслаждению, но подчас многие из них обходим, если за ними следуют более значительные неприятности; и наоборот, часто боль мы предпочитаем наслаждениям, если, перетерпев долгую боль, мы ждем следом за нею большего наслаждения. Стало быть, всякое наслаждение, будучи от природы родственно нам, есть благо, но не всякое заслуживает предпочтения; равным образом и всякая боль есть зло, но не всякой боли следует избегать; а надо обо всем судить, рассматривая и соразмеряя полезное и неполезное – ведь порой мы и на благо смотрим как на зло и, напротив, на зло – как на благо.

Самодовление мы считаем великим благом, но не с тем, чтобы всегда пользоваться немногим, а затем, чтобы довольствоваться немногим, когда не будет многого, искренне полагая, что роскошь слаще всего тем, кто нуждается в ней меньше всего, и что все, чего требует природа, легко достижимо, а все излишнее – трудно достижимо. Самая простая снедь доставляет не меньше наслаждения, чем роскошный стол, если только не страдать от того, чего нет; даже хлеб и вода доставляют величайшее из наслаждений, если дать их тому, кто голоден. Поэтому привычка к простым и недорогим кушаньям и здоровье нам укрепляет, и к насущным жизненным заботам нас ободряет, и при встрече с роскошью после долгого перерыва делает нас сильнее, и позволяет не страшиться превратностей судьбы.

Поэтому когда мы говорим, что наслаждение есть конечная цель, то мы разумеем отнюдь не наслаждения распутства или чувственности, как полагают те, кто не знают, не разделяют или плохо понимают наше учение, – нет, мы разумеем свободу от страданий тела и от смятений души. Ибо не бесконечные попойки и праздники, не наслаждение мальчиками и женщинами или рыбным столом и прочими радостями роскошного пира делают нашу жизнь сладкою, а только трезвое рассуждение, исследующее причины всякого нашего предпочтения и избегания и изгоняющее мнения, поселяющие великую тревогу в душе.

Начало же всего этого и величайшее из благ есть разумение; оно дороже даже самой философии, и от него произошли все остальные добродетели. Это оно учит, что нельзя жить сладко, не живя разумно, хорошо и праведно, и [нельзя жить разумно, хорошо и праведно], не живя сладко: ведь все добродетели сродни сладкой жизни и сладкая жизнь неотделима от них. Кто, по-твоему, выше человека, который и о богах мыслит благочестиво, и от страха перед смертью совершенно свободен, который размышлением постиг конечную цель природы, понял, что высшее благо легко исполнимо и достижимо, а высшее зло или недолго, или нетяжко, который смеется над судьбою, кем-то именуемой владычицею всего, [и вместо этого утверждает, что иное происходит по неизбежности,] иное по случаю, а иное зависит от нас, – ибо ясно, что неизбежность безответственна, случай неверен, а зависящее от нас ничему иному не подвластно и поэтому подлежит как порицанию, так и похвале. В самом деле, лучше уж верить басням о богах, чем покоряться судьбе, выдуманной физиками, басни дают надежду умилостивить богов почитанием, в судьбе же заключена неумолимая неизбежность. Точно так же и случай для него и не бог, как для толпы, потому что действия бога не бывают беспорядочны; и не безосновательная причина, потому что он не считает, будто случай дает человеку добро и зло, определяющие его блаженную жизнь, а считает, что случай выводит за собой лишь начала больших благ или зол. Поэтому и полагает мудрец, что лучше с разумом быть несчастным, чем без разума быть счастливым: всегда ведь лучше, чтобы хорошо задуманное дело не было обязано успехом случаю.

Обдумывай же эти и подобные советы днем и ночью, сам с собою и с тем, кто похож на тебя, и тебя не постигнет смятение ни наяву, ни во сне, а будешь ты жить, как бог среди людей. Ибо кто живет среди бессмертных благ, тот и сам ни в чем не сходствует со смертными".

…Другое его отличие от киренаиков: те полагают, что телесная боль хуже душевной, потому и преступники наказываются телесной казнью; Эпикур же считает худшей душевную боль, потому что тело мучится лишь бурями настоящего, а душа – и прошлого, и настоящего, и будущего. Точно так же и наслаждения душевные больше, чем телесные.

В доказательство, что конечная цель есть наслаждение, он указывал, что все живые существа с самого рождения радуются наслаждению и уклоняются от страдания, делая это естественно и без участия разума.

Точно так же и добродетели для нас предпочтительны не сами по себе, а ради приносимого ими наслаждения, как лекарство – ради здоровья, – так пишет Диоген в XX книге "Выборок", называя при этом "обучение" "развлечением". А Эпикур говорит, что добродетель одна неотделима от наслаждения, между тем как все остальное отделимо, как, например, еда…

Второисточник 1. Статья из Энциклопедии «Античная философия».

ЭПИКУР (342/341, о. Самос - 271/270 до н. э. Афины), др.-греч. философ, создатель философской школы, получившей название Сад Эпикура. <…>

Учение. Философия для Эпикура имела практический смысл: он писал, что пусты слова того философа, которыми не врачуется человеческое стра­дание. Э. предложил людям «тетрафармакон» - четверолекарствие, указывающее путь к счастливой жизни: «Бог не внушает страха; смерть не внушает опасения; благо легко достижимо; зло легко претерпеваемо». Терапевтическая цель доктрины Э. определяла значение его учения о природе: «Следует думать, что в бессмертной и блаженной природе нет совершенно ничего, что могло бы возбуждать сомнение или беспокойство» (I, 78 - Ad Hdt. ар. D. L. X).

Э. исходил из положения, выдвинутого еще ионийскими мыслителями: «Ничто не происходит из несуществующего» (I, 38). Материя вечна и бесконечна, природа - мать всех вещей, творческая созидательная сила, единая в своей материальности. Э. считал, что космос не имеет границ; во Вселенной миров множество, а наш мир возник из естественного движения атомов ,появившихся из других миров. По его словам, «миры и всякое ограниченное сложное тело... образовались из бесконечности, причем все эти предметы, и большие и меньшие, выделились из особых скоплений материи» (I, 73). Веллей в трактате Цицерона «О природе богов» излагал сущность космологии Э. так: «Мир создан природою... она будет создавать, создает и создала бесчисленные миры... в безмерности ширины, длины, высоты носится бесконечная сила бесчисленных атомов, которые, хотя между ними пустота, все же сцепляются, хватаясь друг за другого, сплачиваются. От этого и образуются тела различных форм и видов» (Nat. D. I 53-54). Тела состоят из неделимых атомов, имеющих размер, форму и вес; атомы лишены вторичных качеств, таких, как вкус, цвет и т. п. (I, 54-55). Движение атомов и атомарных тел возможно благодаря существованию того, что Э. называл «местом», «пустотой», «пространством»,«неосязаемой природой» (I, 40). Э. видел источник движения в самой материи, считая движение свойством атомов, тем самым эпикурейский атомизм отвергал провиденциализм и телеологию: «Атомы движутся непрерывно в течение вечности... Начала этому нет, потому что атомы и пустота суть причины (этих движений)» (I, 43 4). Э. создал теорию спонтанного отклонения атома от прямой линии ( у Лукреция - clinamen), благодаря этому расширил понятие атома как первопричины и заложил основание своего учения о свободе воли. Э. отрицал фатализм стоиков, а также представление о необходимости Демокрита: «Лучше было бы следовать мифу о богах, чем быть рабом судьбы физиков, миф дает намек на надежду умилостивления богов посредством почитания их, а судьба заключает в себе неумолимую необходимость» (III, 134). Э. признавал объективный характер случайности, которая стала важнейшей категорией его натурфилософии и определила содержание его этики.

В своей метеорологии, разъясняя природу неподвижных и блуждающих звезд, Э. отмечал, что небесные явления могут иметь разные объяснения, однако следует соглашаться с любым из них, если они исходят из естественных причин: «Исследовать природу не должно на основании пустых предположений и произвольных законоположений, но должно исследовать ее так, как вызывают к этому видимые явления» (II, 86-87). Излагая свои предположения о причинах падения звезд, о возникновении грома и молнии, Э. писал, что, вероятно, можно найти и какие-то другие объяснения: «И многими другими способами могут происходить удары молнии; только пусть при объяснении их не будет сказки; а сказки не будет, если надлежащим образом следовать видимым явлениям и из них брать указания для объяснения невидимых» (II, 104). Э. советовал пользоваться методом аналогии: «Указания относительно того, что совершается в небесных сферах, дают некоторые явления у нас на Земле» (II, 87). Этот же метод Э. использовал и в своей теории пределов, сравнивая атомарный минимум и предел чувственного восприятия: «Оно (наименьшее в атоме), очевидно, только малой величиной отличается от того, что доступно чувственному зрению... Атом имеет величину, это мы уже сказали по аналогии с чувственными предметами, только мы поставили его далеко ниже их по малой величине» (I, 59). Он утверждал необходимость конкретных исследований явлений природы «не на основании пустых предположений и произвольных законоположений», но так, «как вызывают к этому видимые явления» (II, 86).

Эпистемология Э. - каноника - изложенная им в трудах «О критерии, или Канон», «О зрении», «Об осязании», «Об образах», «О представлениях», содержала правила познания и определяла критерии истины. Э. признавал познаваемость мира и существование объективной истины. Древнегреческие атомисты были создателями раннего варианта теории от­ражения; вторая книга сочинения Э. «О природе» была посвящена изложению этого учения (993, 1010, 1049). Э. писал, что существуют отпечатки или образы, подобные по виду телам, но по тонкости далеко отстоящие от предметов, доступных чувственному восприятию. Если эти образы, исходящие от тел и состоящие из тончайших атомов, сохраняют порядок, который имеют в телах, и прямо попадают в органы чувств людей, то образуют у них адекватные чувственные восприятия. Если же такие истечения, носясь в воздухе, переплетаются друг с другом, а лишь затем проникают в органы чувств, то у людей образуются фантастические представления. Таково, напр., представление о кентавре, вызванное смешением истечений от человека и коня. На основе чувственных восприятий возникают единичные представления, а на их основе - общие представления или понятия, названные Э. «пролепсис»:«Пролепсис есть воспоминание о том, что часто являлось извне» (D. L. X 33).

Критерием истины, по Э., кроме ощущений, представлений и претерпеваний (чувств), Диоген Лаэртий называл «образный бросок мысли». Содержание этого сложного понятия в целом определяется как интуиция или как интеллектуальная интуиция: С. Бейли характеризовал его, с одной стороны, как восприятие особо тонких образов, а с другой - как понимание научно подтвержденного положения; М. Изнарди-Паренте считала, что выражение «образный бросок мысли» определяет деятельность разума по восприятию мгновенной эмпирической информации и превращению чувственных образов в интеллектуальные представления. Этот критерий чрезвычайно важен для понимания отношения эпикурейцев к галлюцинациям и сновидениям, так как Э. исходил из признания абсолютной истинности чувственных восприятий, считая, что заблуждения происходят лишь в результате их неправильных истолкований: «Ложность и ошибочность всегда приходят вместе с мнением... причина этого - движение в нас самих, сопутствующее образному броску мысли, но отличное от него: из-за этого-то отличия и возникает ложность. В самом деле, такие видения, какие мы получаем... во сне никогда бы не могли иметь сходство с предметами сущими или истинными, если бы не существовало что-то, долетающее до нас; но в них не могли бы иметь место ошибки, если бы мы не получали в себе самих еще какого-то движения, хотя и связанного с образным броском мысли, но и отличного от него» (I, 50-51).

Аэтий сообщал, что Э., вслед за Демокритом, считал душу смертной (Aet. IV, 7, 4): душа, полагал он, состоит из наиболее тонких атомов, гладких и круглых, рассеянных по человеческому телу, которое без души лишено способности чувствовать. Душа не может существовать без тела, они нераздельны, ибо «когда разлагается весь организм, душа рассеивается» (Г, 63-65). В письме к Менекею Э. рассуждал о бессмысленности страха смерти: «Самое страшное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения, так как, когда мы существуем, смерть еще не присутствует, а когда смерть присутствует, тогда мы не существуем» (III, 125). Эти же идеи содержатся во второй максиме «Главных мыслей».

Имя Э. упоминалось в списке атеистов Клитомаха Карфагенского, т. к. он отвергал бессмертие души, возможность мантики, отрицал пророческую силу снов. Посидоний, Цицерон, Плутарх считали его атеистом, лишь формально признающим существование богов. Важнейший аргумент критики теодицеи о невозможности представления о Боге как благом промыслителе в связи с наличием зла в мире принадлежат Э. (известен в изложении Лактанция): «Бог, по его, Эпикура, словам, или хочет уничтожить зло и не может, или может, но не хочет, или не хочет и не может, или хочет и может. Если он может и не хочет, он - завистлив, что равным образом далеко от бога. Если он хочет и не может, он - бессилен, что не соответствует богу. Если же он и не хочет и не может, то он и завистлив и бессилен. Если же он и хочет и может, что только и подобает богу, то откуда зло и почему он его не уничтожает?» (Lact. De ira 13, 19). Однако теология Э. лишь на первый взгляд кажется противоречащей основному содержанию его философской системы, отвергающей сотворение мира и провиденциализм. В ее основе лежит аргумент так называемого «исторического» или «психологического» доказательства бытия Бога, исходящий из факта всеобщей распространенности самой идеи Бога. В письме к Менекею (D. L. X 123-124) определены важнейшие принципы теологии Э.: 1) боги существуют, так как имеется очевидное знание о них; 2) истинное знание о богах образуется за счет пролепсисов; 3) обывательское представление о богах ложно; 4) боги бессмертны и блаженны.

Э. придал своим богам два свойства: блаженство и бессмертие. Первая максима из «Главных мыслей» гласит: «Существо блаженное и бессмертное ни само забот не имеет, ни другим не доставляет, а поэтому не подвержено ни гневу, ни благоволению: все подобное свойственно слабым» (KDox. I). Бессмертие богов у Э. обусловлено наличием смертных людей: сколько смертных, столько и бессмертных. Этот принцип назывался исономия -равномерное распределение. По мнению Э., от людей непрерывно исходят тончайшие атомарные истечения, которые, скапливаясь в определенном месте в интермундиях, и формируют богов: «Боги имеют человеческий образ. Все же этот образ не есть тело, а квазитело; и имеет оно не кровь, а квазикровь»(Nat. D. I 48 9). В схолии к «Главным мыслям I», отмечено, что антропоморфизм богов определяется непрерывным течением атомарных образов (D. L. X 139). Второй атрибут богов - блаженство - определялся этическим и эстетическим идеалом эпикуреизма. Цицерон отмечал, что, по мнению Э., боги существуют, поскольку необходимо должна быть некая природа, столь превосходная, что лучше ее ничего нет (Cic. Nat. D. II 46). Боги - пример для невозмутимого эпикурейского мудреца, который живет, по словам Э., «как бог среди людей» (D. L. X 135). Отношение к богам определило особенности благочестия Э., выраженного в стремлении к подражанию богам и общению с ними путем созерцания атомарных истечений.

Этика - важнейшая часть философии Э. Ее относят к натуралистическим моральным учениям, выводящим нравственность из потребности человека в удовольствии. В эпикуреизме атомистическому физическому «индивидуализму» соответствовал индивидуализм этический. Цель практической философии Эпикура - обретение личного эвдемонистического идеала.

Э. признавал естественным стремление человека к наслаждению, понимаемому как уклонение от страданий, и к достижению спокойного и радостно умиротворенного состояния духа. Э. называл добродетельными только удовольствия, сообразные с природой, и отвергал порочные удовольствия, за которыми следует страдание, как несообразные с природой. Высшая добродетель - благоразумие -достигается в результате самостоятельного выбора. Это означает, что боги не определяют критерий нравственности, не выступают в качестве морального регулятора; человек обретает свое счастье сам, научившись «размышлять о том, что создает счастье» (III, 122), и должен надеяться в жизни только на себя. В отличие от киренаиков, которые признавали лишь наслаждения движения, Э. учил о двух видах наслаждений: покоя и движения, причем первое считал наивысшим. В трактате «О предпочтении» он писал, что наслаждения покоя - это безмятежность (атараксия )и отсутствие страдания,а наслаждения движения - радость и веселье (Ibid. X 136-137). Традиционно считалось, что Э., отказавшийся от крайностей гедонизма киренаиков, тем не менее в учении о наслаждении являлся последователем Аристиппа. Однако современные исследователи Дж. Гослинг и К. Тайлор высказывают соображение, что Э. сам оказал влияние на развитие учения киренаиков, которые хорошо знали его этику и свое отрицание наслаждений покоя направляли непосредственно против эпикуреизма.

Второисточник 2. Асмус В.Ф. «Античная философия».

…Однако существует и условие самой физики. Это знание критерия истины и правил ее познания. Без этого знания невозможна ни разумная жизнь, ни разумная деятельность. Эпикур называет эту часть философии "каноникой" (от слова "канон", "правило"). Канонике он посвятил особое сочинение, в котором указал критерии истины. Это 1) восприятия, 2) понятия (или общие представления) и 3) чувства.

Восприятиями Эпикур называл чувственные восприятия предметов природы, а также образы фантазии. И те и другие возникают в нас вследствие проникновения в нас образов, вещей. По виду они подобны твердым телам, но далеко превосходят их по тонкости. Образы эти истекают, или отслаиваются, от вещей. Здесь возможны два случая. В первом случае образы отслаиваются в определенной устойчивой последовательности и сохраняют тот порядок и то положение, какое они имели в твердых телах, от которых они отделились. Эти образы проникают в органы наших чувств, и в таком случае возникает чувственное восприятие в собственном значении слова. Во втором случае образы носятся в воздухе изолированно, наподобие паутины, а затем проникают в нас, но уже не в органы чувств, а в поры нашего тела. Если при этом они переплетаются, то в результате таких восприятии в сознании возникают единичные представления вещей. "И всякое представление, которое мы получаем, схватывая умом или органами чувств, - пояснял Эпикур Геродоту, - представление о форме либо о существенных свойствах, это [представление] есть форма [или свойства] плотного предмета, представление, возникающее вследствие последовательного повторения образа или остатка образа [впечатления, составленного образом]". Понятия, или, по сути дела, общие представления, возникают на основе единичных представлений. Их нельзя отождествлять ни с логическими, ни с врожденными представлениями. Понимание в смысле "врожденных представлений" несовместимо с сенсуалистической основой теории познания Эпикура. Это видно из слов Эпикура в письме его к Геродоту: "Только тогда, когда нечто приходит к нам от внешних предметов, мы видим их формы и мыслим о них". Будучи очевидным, восприятие, так же как и общее представление, всегда истинно и всегда верно отражает действительность. Даже образы фантазии, или фантастические представления, этому не противоречат, и они отражают действительность, хотя не ту, какую отражают восприятия наших органов чувств. Поэтому именно чувственные восприятия и основанные на них общие представления оказываются, в конечном счете, критериями знания: "Если ты борешься со всеми чувственными восприятиями, то у тебя не будет ничего, на что можно бы было сделать ссылку, при суждении о тех из них, которые, по твоим словам, лживы" .

Заблуждение (или ложь) возникает вследствие суждения, или мнения, которое утверждает что-либо как действительность, принадлежащую якобы самому восприятию (в собственном смысле слова), хотя это на деле не подтверждается восприятием или опровергается другими положениями. Согласно мнению Эпикура, источник такого заблуждения, или ошибки, в том, что мы относим в нашем суждении наше представление не к той действительности, с которой оно связано на самом деле в нашем восприятии, а к какой-либо другой. Так происходит, например, когда мы относим фантастическое представление кентавра, возникшее вследствие сочетания или переплетения образов человека и коня, к действительности, воспринимаемой органами наших чувств, а не к образу (эйдосу), проникшему в поры "нашего тела и сплетенному из частей коня и человека". "Ложь и ошибка, - поясняет Эпикур, - всегда лежат в прибавлениях, делаемых мыслью [к чувственному восприятию] относительно того, что ожидает подтверждения или неопровержения, но что затем не подтверждается [или опровергается]" (Письмо к Геродоту, 50). Там же (Письмо..., 51) Эпикур в дальнейшем разъясняет: "С другой стороны, не существовало бы ошибки, если бы мы не получали в себе еще другого какого-либо движения, хотя и связанного [с деятельностью представления], но имеющего отличия. Благодаря этому [движению], если оно не подтверждается или опровергается, возникает ложь, а если подтверждается или не опровергается, [возникает] истина".

  • Приглашаем организации и предприятия города оказать спонсорскую помощь на мероприятии, приветствуются любые формы

  • Главная > Документ

    ЭПИКУР

    ПИСЬМО К ГЕРОДОТУ

    Эпикур Геродоту шлёт привет. Кто не может, Геродот, тщательно изучить всё, что мы написали о природе, и вникать в более пространные сочинения наши, для тех я составил обзор всего предмета, достаточный, чтобы удержать в памяти хотя бы самое главное. Я хотел, чтобы это помогало тебе в важных случаях всякий раз, как придётся взяться за изучение природы. Да и те, кто уже достиг успеха в рассмотрении целого, должны помнить основные черты облика всего предмета: общее движение мысли часто бывает нам нужно, а подробности - не так часто. К этим общим чертам и приходится нам обращаться, постоянно памятуя столько, сколько нужно бывает и для самого общего движения мысли о предмете, и для всемерной точности подробностей, то есть хорошо усвоив и запомнив самые основные черты. В самом деле, главным признаком совершенного и полного знания является умение быстро пользоваться бросками мысли, [а это бывает, когда всё] сводится к простым основам и словам. Ибо кто не может в кратких словах охватить всё, что изучается по частям, тот не может познать толщу всего охватываемого. И вот, так как такой путь полезен для всех, кто освоился с исследованием природы, то я отдавший исследованию природы постоянные свои усилия и достигший жизненного мира прежде всего благодаря ему, составил для тебя и нижеследующий обзор, заключающий в себе основы всего учения. Итак, прежде всего, Геродот, следует понять то, что стоит за словами, чтобы можно было свести к ним для обсуждения все наши мнения, разыскания, недоумения, чтобы в бесконечных объяснениях не оставались они необсуждёнными, а слова не были пустыми. В самом деле, если только мы хотим свести к чему-то наши разыскания, недоумения, мнения, то нам необходимо при каждом слове видеть его первое значение, не нуждающееся в доказательстве. И затем мы должны во всём держаться ощущений, держаться наличных бросков мысли или любого иного критерия, держаться испытываемых нами претерпеваний - и это даст нам средства судить об ожидающем и неясном. А уже разобравшись с этим, следует переходить к рассмотрению неясного. Прежде всего: ничто не возникает из несуществующего, - иначе всё возникало бы из всего, не нуждаясь ни в каких семенах. А если бы исчезающее разрушалось в несуществующее, всё давно бы уже погибло, ибо то, что получается от разрушения, не существовало бы. Какова Вселенная теперь, такова она вечно была и вечно будет, потому что изменяться ей не во что, - ибо, кроме Вселенной, нет ничего, что могло бы войти в неё, внеся изменение. Далее //это он говорит и в начале "Большого обзора", и в I книге "О природе" // 1 , Вселенная есть [тела и пустота]. Что существуют тела, это всюду подтверждает наше ощущение, на которое, как сказано, неизбежно должно опираться наше рассуждение о неясном; а если бы не существовало того, что мы называем пустотой, простором или неосязаемой природой, то телам не было бы где двигаться и сквозь что двигаться, - между тем как очевидно, что они движутся. Помимо же тел и пустоты, ни постижением, ни сравнением с постигаемым нельзя помыслить никакого иного самостоятельного естества, а только случайные или неслучайные свойства таковых. Далее //это он повторяет и в I, XIV и XV книгах "О природе", и в "Большом обзоре" //, иные из тел суть сложные, а иные - такие, из которых составлены сложные. Эти последние суть атомы, неделимые и неизменяемые. В самом деле, не всему, что есть, предстоит разрушиться в небытие: иное настолько крепко, что выстоит в разложении сложностей благодаря природной своей плотности и потому, что разлагаться ему не с чего и невозможно. Стало быть, начала по природе своей могут быть лишь телесны и неделимы. Далее, Вселенная беспредельна. В самом деле, что имеет предел, то имеет край; а край - это то, на что можно смотреть со стороны; стало быть, края Вселенная не имеет, а значит и предела не имеет. А что не имеет предела, то беспредельно и неограниченно. Беспредельна Вселенная как по множеству тел, так и по обширности пустоты. В самом деле, если бы пустота была беспредельна, а множество тел предельно, то они бы не держались в одном месте, а носились бы рассеянными по беспредельной пустоте, не имея ни сдержки, ни отпора; а если бы пустота была предельна, в ней негде было бы существовать беспредельному множеству тел. К тому же атомы тел, неделимые и сплошные, из которых составляется и в которые разлагается всё сложное, необъятно разнообразны по виду, - ибо не может быть, чтобы столько различий возникло из объятного количества одних и тех же видов. В каждом виде количество подобных атомов совершенно беспредельно, но количество разных видов не совершенно беспредельно, а лишь необъятно. //Ведь он говорит ниже, что внутреннее деление совершается не до бесконечности: такую оговорку он делает, чтобы не подумали, будто раз качества вещей изменчивы, то и по величине атомы отличаются от совершенной бесконечности. // Движутся атомы непрерывно и вечно //и с равной скоростью, как говорит он ниже, - ибо в пустоте одинаково лёгок ход и для лёгкого и для тяжёлого //: одни - поодаль друг от друга, а другие - колеблясь на месте, если они случайно сцепятся или будут охвачены сцепленными атомами. Такое колебание происходит потому, что природа пустоты, разделяющей атомы, неспособна оказать им сопротивление; а твёрдость, присущая атомам, заставляет их при столкновениях отскакивать настолько, насколько сцепление атомов вокруг столкновения даёт им простору. Начала этому не было, ибо и атомы и пустота существуют вечно. //Ниже он говорит, что атомы не имеют никаких иных свойств, кроме вида, величины и веса; что до цвета, то он меняется в зависимости от положения атомов, как сказано в "Двенадцати основах". Величина для атомов возможна не всякая; так, никакой атом не доступен чувству зрения. // Напомнив обо всём этом столь длинною речью, мы представляем достаточный очерк наших соображений о природе сущего. Далее, миры бесчисленны, и некоторые схожи с нашим, а некоторые несхожи. В самом деле, так как атомы бесчисленны (как только что показано), они разносятся очень и очень далеко, ибо такие атомы, из которых мир возникает или от которых творится, не расходуются полностью ни на один мир, ни на ограниченное число их, схожих ли с нашим или несхожих. Стало быть, ничто не препятствует бесчисленности миров. Далее, существуют оттиски, подобовидные плотным телам, но гораздо более тонкие, чем видимые предметы. В самом деле, вполне могут возникнуть в окрестном воздухе и такие отслоения, и такие средства для образования полых и тонких поверхностей, и такие истечения, которые сохраняют без изменения положение и движение твёрдых тел. Эти оттиски называем мы "видностями". А так как движение через пустоту не препятствуется никаким сопротивлением, то всякое объятное расстояние покрывается с невероятной скоростью, ибо скорость и медленность - это то же, что сопротивление и отсутствие сопротивления. Конечно, при этом само движущееся тело за промежутки времени, уловимые только разумом, отнюдь не попадает сразу в несколько мест, ибо это немыслимо; оно достигает нас лишь за время, уловимое ощущением, да и то движение исходит не из того места в беспредельности, откуда мы его улавливаем, ибо [само ощущение] подобно столкновению, хотя бы до того никакого столкновения не было, и скорость оставалась неизменной. Это положение также полезно держать в памяти. Что видности бывают наитончайшими, этому не противоречат никакие наблюдения. Потому и скорость их наивеличайшая, что каждая находит в беспредельности проход по себе и не встречает никаких или почти никаких препятствий, тогда как бесконечное большинство атомов тотчас сталкивается с каким-нибудь препятствием. Кроме того, само возникновение видностей совершается быстро, как мысль. От поверхностей тел происходит непрерывное истечение, незаметное лишь потому, что умаление возмещается пополнением. Такое истечение долго сохраняет положение и порядок атомов твёрдого тела, хотя иногда и оно оказывается смятённым, и возникающие в воздухе составы истончаются, не имея необходимой глубины наполнения; да и другие бывают способы образования таких естеств. В самом деле, всё это не противоречит свидетельствам ощущений, если обратить внимание на то, каким образом через ощущения доходят к нам извне и наглядности и их взаимодействия. Далее, надобно полагать, что именно оттого, что в нас входит нечто извне, мы способны и видеть [формы], и мыслить их. В самом деле, ведь внешние предметы ни через воздух между ними и нами, ни через лучи или иные истечения от нас к ним не могут отпечатлеть в нас свой природный цвет и форму так, как могут это сделать через оттиски, сохраняющие цвет и форму предметов, проникающие по мере величины своей в наше зрение и мысль и движущиеся с большой скоростью. По этой-то причине они и дают представление о едином и целом предмете, и сохраняют то же взаимодействие, что и в исходном предмете, будучи поддерживаемы оттуда соответственным колебанием атомов в глубине плотного тела. И какое бы в бросках нашей мысли или органах чувств ни воспринималось нами представление о форме и других свойствах предмета, форма эта есть форма плотного тела, возникающая или от непрерывного исхождения видностей, или от последнего их остатка. А ложность и ошибочность всегда приходят уже вместе с мнением, когда ожидается подтверждение или неподтверждение не наступает //причина этого - движение в нас самих, сопутствующее образному броску мысли, но отличное от него: из-за этого-то отличия и возникает ложность //. В самом деле, такие видения, какие мы получаем от изваяний, или во сне, или от других бросков мысли и прочих наших орудий суждения, никогда не могли бы иметь сходство с предметами сущими и истинными, если бы не существовало чего-то, долетающего до нас; но в них не могли бы иметь место ошибки, если бы мы не получали в себе самих ещё какого-то движения, хоть и связанного [с вообразительным броском], но и отличного от него; если это движение не подтверждается или опровергается, то возникает ложность, если же подтверждается или не опровергается, то возникает истина. Этого положения должны мы крепко держаться, чтобы не отбрасывать критериев, основанных на очевидности, но и не допускать беспорядка от ошибки, принятой за истину. Далее, слышание возникает от истечения, исходящего от предмета, который говорит, звучит, шумит или как-нибудь иначе возбуждает слух. Это истечение рассеивается на плотные частицы, подобные целому и сохраняющие взаимодействие и своеобразное единство по отношению к своему источнику; оно-то и вызывает по большей части восприятие предмета-источника или по крайней мере обнаруживает его внешнее присутствие, - ибо без доносящегося оттуда взаимодействия частиц восприятие было бы невозможно. Поэтому не надо думать, что это самый воздух меняет вид от испускаемого голоса или чего-нибудь подобного - такого преобразования воздуха от голоса было бы заведомо недостаточно; нет, это удар, происходящий в нас при испускании голоса, тотчас производит вытеснение некоторых плотностей, образующих поток дыхания, и от этого в нас возникает слуховое претерпевание. Точно так же и обоняние, подобно слуху, не могло бы вызвать претерпевание, если бы от предмета не доносились частицы, соразмерные возбуждению органа этого чувства; иные возбуждают его беспорядочно и неприятно, иные - мирно и приятно. Далее, следует полагать, что атомы не обладают никакими свойствами видимых предметов, кроме как формой, весом, величиною и теми свойствами, которые естественно связаны с формой. Ибо всякое свойство переменчиво, атомы же неизменны - ведь необходимо, чтобы при разложении сложного оставалось нечто прочное и неразложимое, благодаря чему перемены совершались бы не в ничто и не из ничего, а по большей части путём перемещений, иногда же путём прибавления и убавления. Поэтому необходимо, чтобы перемещаемые частицы были неразрушимы и свободны от качеств меняющегося тела, имея лишь собственные плотности и собственную форму: они-то и должны быть неизменны. В самом деле, мы видим, что когда от убавления тело меняет форму, то форма всё же остаётся ему присуща, тогда как свойства, не будучи присущи меняющемуся телу, не остаются при нём, как форма, а исчезают из него. Так вот, того, что остаётся, и бывает достаточно для образования различий между сложными телами, потому что необходимо, чтобы хоть что-то оставалось, а не разрушалось в ничто. Далее, не следует полагать, будто атомы бывают любой величины, - этому противоречат видимые явления. Следует полагать, что величина их небезразлична: при таком допущении лучше объяснится то, что происходит в наших ощущениях и претерпеваниях. Для объяснения разницы в свойствах вещей нет нужды, чтобы атомы были любой величины; кроме того, будь это так, до нас должны были бы доходить даже атомы, доступные зрению, однако этого никогда не бывает, и даже представить себе зримые атомы невозможно. Кроме того, не следует думать, будто в ограниченном теле существует бесконечное множество плотных частиц какой бы то ни было величины. Поэтому не только нужно отвергнуть делимость до бесконечности на меньшие и меньшие части, ибо этим всё лишается стойкости и окажется, что при нашем понимании сложных тел сущее будет, дробясь, разлагаться в ничто; нужно полагать, что даже в конечных телах переход к меньшим и меньшим частям не может совершаться до бесконечности. В самом деле, раз сказав, что в предмете существует бесконечное множество плоских частиц какой бы то ни было величины, уже невозможно представить величину этого предмета ограниченной: ведь ясно, что и бесчисленные плотные частицы имеют какую-то величину, а в таком случае, какова бы она ни была величина предмета окажется бесконечной. Каждый ограниченный предмет имеет предел, хотя бы и не видимый глазом; то, что следует за ним, нельзя не представить себе точно таким же, а следуя таким образом дальше и дальше, мы приходим мыслью к бесконечности. Мельчайшие воспринимаемые частицы следует мыслить не совсем такими, как имеющие протяжённость, но и не совсем иными: у них есть нечто общее с частицами протяжёнными, но они не допускают разъятия на части. А если мы, исходя из этого общего, представим себе такую частицу разъятой на части, одну здесь, другую там, то обе части должны нам представиться нам одинаково [самостоятельными], и смотреть на них придётся порознь, сперва на одну, потом на другую, а не на совпадение их и не на соприкосновение; и каждая из них сама по себе будет мерилом величин - в большом их будет много, а в малом - мало. Вот по такому подобию следует мыслить и мельчайшие частицы атома; от чувственно зримых частиц отличает их, понятным образом, меньшая величина, однако же подобие сохраняет силу; именно в силу этого подобия утверждали мы, что атом меняет величину, только считали её гораздо меньшей. А эти мельчайшие несоставные частицы следует считать тем пределом длины, который служит мерилом для атомов, меньших и больших, и применяется при умственном рассмотрении невидимых предметов. Общие черты этих частиц и тех, неизменных, вполне достаточны для обоснования всего вышесказанного; но соединение таких частиц в силу их собственного движения невозможно. Далее, применительно к бесконечности слова "верх" и "низ" нельзя употреблять в значении "самое верхнее" и "самое нижнее". Однако мы знаем, что оттуда, где мы стоим, можно до бесконечности продолжать пространство вверх, а из любого мыслимого места - до бесконечности вниз, а всё же оно никогда не покажется нам одновременно и ниже и выше одного и того же места, потому что это невозможно помыслить. Стало быть, невозможно представить только одно мыслимое движение вверх до бесконечности и только одно - вниз до бесконечности, даже если движение от наших голов кверху десять тысяч раз будет приходить к ногам вышестоящих, а движение от нас книзу - к головам нижестоящих. В самом деле, движение в целом не теряет противоположностей своего направления, будучи даже помыслено в бесконечности. Далее, когда атомы несутся через пустоту, не встречая сопротивления, то они должны двигаться с равной скоростью. Ни тяжёлые атомы не будут двигаться быстрее малых и лёгких, если у них ничто не стоит на пути, ни малые быстрее больших, если им всюду открыт соразмерный проход и нет сопротивления; это относится и к движению вверх или вбок - от столкновений, и к движению вниз - от собственной тяжести. В самом деле, когда тело обладает тем или иным движением, оно будет двигаться быстро, как мысль, пока сила толчка не встретит сопротивления или вовне, или в собственной тяжести тела. Правда, могут возразить, что хоть атомы движутся и с равной скоростью, однако сложные тела движутся одни быстрее, другие медленнее. Но это потому, что атомы, собранные в телах, стремятся в одно место лишь в течение мельчайших непрерывных промежутков времени; но уже в умопостигаемые промежутки времени это место будет иное - атомы постоянно сталкиваются, и от этого в конце концов движение становится доступно чувству. И неправильны будут домыслы, будто среди невидимых частиц и в умопостигаемые промежутки времени возможно непрерывное движение: ведь истинно только то, что доступно наблюдению или уловляется броском мысли.

    Эпикур

    Письмо к Менекею

    (Перевод М. Л. Гаспарова)

    Эпикур Менекею шлёт привет. Пусть никто в молодости не откладывает занятий философией, а в старости не утомляется занятиями философией: ведь для душевного здоровья никто не может быть ни недозрелым, ни перезрелым. Кто говорит, что заниматься философией ещё рано или уже поздно, подобен тому, кто говорит, будто быть счастливым ещё рано или уже поздно. Поэтому заниматься философией следует и молодому и старому: первому – для того, чтобы он и в старости остался молод благами в доброй памяти о прошлом, второму – чтобы он был и молод и стар, не испытывая страха перед будущим. Стало быть, надобно подумать о том, что составляет наше счастье – ведь когда оно у нас есть, то всё у нас есть, а когда его у нас нет, то мы на всё идём, чтобы его заполучить. Итак, и в делах твоих, и в размышлениях следуй моим всегдашним советам, полагая в них самые основные начала хорошей жизни. Прежде всего верь, что бог есть существо бессмертное и блаженное, ибо таково всеобщее начертание понятия о боге; и поэтому не приписывай ему ничего, что чуждо бессмертию и несвойственно блаженству, а представляй о нём лишь то, чем поддерживается его бессмертие и его блаженство. Да, боги существуют, ибо знание о них – очевидность; но они не таковы, какими их полагает толпа, ибо толпа не сохраняет их [в представлении] такими, какими полагает. Нечестив не тот, кто отвергает богов толпы, а тот, кто принимает мнения толпы о богах, – ибо высказывания толпы о богах – это не предвосхищения, а домыслы, и притом ложные. Именно в них утверждается, будто боги посылают дурным людям великий вред, а хорошим – пользу: ведь люди привыкли к собственным достоинствам и к подобным себе относятся хорошо, а всё, что не таково, считают чуждым. Привыкай думать, что смерть для нас – ничто: ведь всё и хорошее и дурное заключается в ощущении, а смерть есть лишение ощущений. Поэтому если держаться правильного знания, что смерть для нас – ничто, то смертность жизни станет для нас отрадна: не оттого, что к ней прибавится бесконечность времени, а оттого, что от неё отнимется жажда бессмертия. Поэтому ничего нет страшного в жизни тому, кто по-настоящему понял, что нет ничего страшного в не-жизни. Поэтому глуп, кто говорит, что боится смерти не потому, что она причинит страдания, когда придёт, а потому, что она причинит страдания тем, что придёт; что и присутствием своим не беспокоит, о том вовсе напрасно горевать заранее. Стало быть, самое ужасное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения; когда мы есть, то смерти ещё нет, а когда смерть наступает, то нас уже нет. Таким образом, смерть не существует ни для живых, ни для мёртвых, так как для одних она сама не существует, а другие для неё сами не существуют. Большинство людей то бегут смерти как величайшего из зол, то жаждут её как отдохновения от зол жизни. А мудрец не уклоняется от жизни и не боится не-жизни, потому что жизнь ему не мешает, а не-жизнь не кажется злом. Как пищу он выбирает не более обильную, а самую приятную, так и временем он наслаждается не самым долгим, а самым приятным. Кто советует юноше хорошо жить, а старцу хорошо кончить жизнь, тот неразумен не только потому, что жизнь ему мила, но ещё и потому, что умение хорошо жить и хорошо умереть – это одна и та же наука. Но ещё хуже тот, кто сказал: хорошо не родиться.

    Если ж родился – сойти поскорее в обитель аида. [1 ]

    Если он говорит так по убеждению, то почему он по уходит из жизни? ведь если это им твёрдо решено, то это в его власти. Если же он говорит это в насмешку, то это глупо, потому что предмет совсем для этого не подходит. Нужно помнить, что будущее – не совсем наше и не совсем не наше, чтобы не ожидать, что оно непременно наступит, и не отчаиваться, что оно совсем не наступит. Сходным образом и среди желаний наших следует одни считать естественными, другие – праздными; а среди естественных одни – необходимыми, другие – только естественными; а среди необходимых одни – необходимыми для счастья, другие – для спокойствия тела, третьи – просто для жизни. Если при таком рассмотрении не допускать ошибок, то всякое предпочтение и всякое избегание приведёт к телесному здоровью и душевной безмятежности, а это – конечная цель блаженной жизни. Ведь всё, что мы делаем, мы делаем затем, чтобы не иметь ни боли, ни тревоги; и когда это, наконец, достигнуто, то всякая буря души рассеивается, так как живому существу уже не надо к чему-то идти, словно к недостающему, и чего-то искать, словно для полноты душевных и телесных благ. В самом деле, ведь мы чувствуем нужду в наслаждении только тогда, когда страдаем от его отсутствия; а когда не страдаем, то и нужды не чувствуем. Потому мы и говорим, что наслаждение есть и начало и конец блаженной жизни; его мы познали как первое благо, сродное нам, с него начинаем всякое предпочтение и избегание и к нему возвращаемся, пользуясь претерпеванием как мерилом всякого блага. Так как наслаждение есть первое и сродное нам благо, то поэтому мы отдаём предпочтение не всякому наслаждению, но подчас многие из них обходим, если за ними следуют более значительные неприятности; и наоборот, часто боль мы предпочитаем наслаждениям, если, перетерпев долгую боль, мы ждём следом за нею большего наслаждения. Стало быть, всякое наслаждение, будучи от природы родственно нам, есть благо, но не всякое заслуживает предпочтения; равным образом и всякая боль есть зло, но не всякой боли следует избегать; а надо обо всём судить, рассматривая и соразмеряя полезное и неполезное – ведь порой мы и на благо смотрим как на зло и, напротив, на зло – как на благо. Самодовление мы считаем великим благом, но не с тем, чтобы всегда пользоваться немногим, а затем, чтобы довольствоваться немногим, когда не будет многого, искренне полагая, что роскошь слаще всего тем, кто нуждается в ней меньше всего, и что всё, чего требует природа, легко достижимо, а всё излишнее – трудно достижимо. Самая простая снедь доставляет не меньше наслаждения, чем роскошный стол, если только не страдать от того, чего нет; даже хлеб и вода доставляют величайшее из наслаждений, если дать их тому, кто голоден. Поэтому привычка к простым и недорогим кушаньям и здоровье нам укрепляет, и к насущным жизненным заботам нас ободряет, и при встрече с роскошью после долгого перерыва делает нас сильнее, и позволяет не страшиться превратностей судьбы. Поэтому когда мы говорим, что наслаждение есть конечная цель, то мы разумеем отнюдь не наслаждения распутства или чувственности, как полагают те, кто не знают, не разделяют или плохо понимают наше учение, – нет, мы разумеем свободу от страданий тела и от смятений души. Ибо не бесконечные попойки и праздники, не наслаждение мальчиками и женщинами или рыбным столом и прочими радостями роскошного пира делают нашу жизнь сладкою, а только трезвое рассуждение, исследующее причины всякого нашего предпочтения и избегания и изгоняющее мнения, поселяющие великую тревогу в душе. Начало же всего этого и величайшее из благ есть разумение; оно дороже даже самой философии, и от него произошли все остальные добродетели. Это оно учит, что нельзя жить сладко, не живя разумно, хорошо и праведно, и [нельзя жить разумно, хорошо и праведно], не живя сладко: ведь все добродетели сродни сладкой жизни и сладкая жизнь неотделима от них. Кто, по-твоему, выше человека, который и о богах мыслит благочестиво, и от страха перед смертью совершенно свободен, который размышлением постиг конечную цель природы, понял, что высшее благо легко исполнимо и достижимо, а высшее зло или недолго, или нетяжко, который смеётся над судьбою, кем-то именуемой владычицею всего, [и вместо этого утверждает, что иное происходит по неизбежности,] [2 ] иное по случаю, а иное зависит от нас, – ибо ясно, что неизбежность безответственна, случай неверен, а зависящее от нас ничему иному не подвластно и поэтому подлежит как порицанию, так и похвале. В самом деле, лучше уж верить басням о богах, чем покоряться судьбе, выдуманной физиками [3 ], – басни дают надежду умилостивить богов почитанием, в судьбе же заключена неумолимая неизбежность. Точно так же и случай для него и не бог, как для толпы, потому что действия бога не бывают беспорядочны; и не безосновательная причина, потому что он не считает, будто случай даёт человеку добро и зло, определяющие его блаженную жизнь, а считает, что случай выводит за собой лишь начала больших благ или зол. Поэтому и полагает мудрец, что лучше с разумом быть несчастным, чем без разума быть счастливым: всегда ведь лучше, чтобы хорошо задуманное дело не было обязано успехом случаю. Обдумывай же эти и подобные советы днём и ночью, сам с собою и с тем, кто похож на тебя, и тебя не постигнет смятение ни наяву, ни во сне, а будешь ты жить, как бог среди людей. Ибо кто живёт среди бессмертных благ, тот и сам ни в чём не сходствует со смертными.

    [Письмо к Менекею]

    Эпикур приветствует Менекея.

    Пусть никто в молодости не откладывает занятия философией, а в старости не устает заниматься философией; ведь никто не бывает ни недозрелым, ни перезрелым для здоровья души. Кто говорит, что еще не наступило или прошло время для занятия философией, тот похож на того, кто говорит, что для счастья или еще нет, или уже нет времени. Поэтому и юноше и старцу следует заниматься философией: первому - для того, чтобы, старея, быть молодым благами вследствие благодарного воспоминания о прошедшем, а второму - для того, чтобы быть одновременно и молодым и старым вследствие отсутствия страха перед будущим. Поэтому следует размышлять о том, что создает счастье, если действительно, когда оно есть, у нас все есть, а когда его нет, мы все делаем, чтобы его иметь.

    Что я тебе постоянно советовал, это делай и об этом размышляй, имея в виду, что это основные принципы прекрасной жизни. Во- первых, верь, что бог - существо бессмертное и блаженное, согласно начертанному общему представлению о боге, и не приписывай ему ничего чуждого его бессмертию или несогласованного с его блаженством; но представляй себе о боге все, что может сохранять его блаженство, соединенное с бессмертием. Да, боги существуют: познание их - факт очевидный. Но они не таковы, какими их представляет себе толпа, потому что толпа не сохраняет о них постоянно своего представления. Нечестив не тот, кто устраняет богов толпы, но тот, кто применяет к богам представления толпы: ибо высказывания толпы о богах являются не естественными понятиями, но лживыми домыслами, согласно которым дурным людям боги посылают величайший вред, а хорошим - пользу. Именно люди, все время близко соприкасаясь со своими собственными добродетелями, к подобным себе относятся хорошо, а на все, что не таково, смотрят, как на чужое.

    Приучай себя к мысли, что смерть не имеет к нам никакого отношения. Ведь все хорошее и дурное заключается в ощущении, а смерть есть лишение ощущения. Поэтому правильное знание того, что смерть не имеет к нам никакого отношения, делает смертность жизни усладительной, - не потому, что оно прибавляло к ней безграничное количество времени, но потому, что отнимает жажду бессмертия. И действительно, нет ничего страшного в жизни тому, кто всем сердцем постиг (вполне убежден), что вне жизни нет ничего страшного. Таким образом, глуп тот, кто говорит, что он боится смерти не потому, что она причинит страдание, когда придет, но потому, что она причиняет страдание тем, что придет: ведь если это не тревожит присутствия, то напрасно печалиться, когда оно только еще ожидается. Таким образом, самое страшное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения, так как когда мы существуем, смерть еще не присутствует; а когда смерть присутствует, тогда мы не существуем. Таким образом, смерть не имеет отношения ни к живущим, ни к умирающим, так как для одних она не существует, а другие уже не существуют.

    Люди толпы то избегают смерти, как величайшего из зол, то жаждут ее, как отдохновения от зол жизни. А мудрец не уклоняется от жизни, но не боится нежизни, потому что жизнь ему не мешает, а не- жизнь не представляется каким-нибудь злом. Как пищу он выбирает вовсе не более обильную, но самую приятную, так и временем он наслаждается не самым долгим, но самым приятным.

    Кто советует юноше прекрасно жить, а старцу прекрасно кончить жизнь, тот глуп - не только вследствие привлекательности жизни, но также и потому, что забота о прекрасной жизни есть та же самая, что и забота о прекрасной смерти. Но еще хуже тот, кто говорит, что хорошо не родиться, «а, родившись, как можно скорее пройти врата Аида». Если он говорит так по убеждению, то почему не уходит из жизни? Ведь это в его власти, если это было действительно им твердо решено. А если в шутку, то напрасно он говорит это среди людей, не принимающих его мнения.

    Надо помнить, что будущее не наше, но, с другой стороны, и не вполне не наше, - для того чтобы мы не ждали непременно, что оно наступит, но и не теряли надежды, будто оно вовсе не наступит.

    Надо принимать во внимание, что желания бывают одни - естественные, другие - пустые, а из числа естественных одни - необходимые, а другие - только естественные; а из числа необходимых одни необходимы для счастья, другие - для спокойствия тела, третьи - для самой жизни. Свободное от ошибок рассмотрение этих факторов при всяком выборе и избегании может содействовать здоровью тела и безмятежности души, так как это есть цель счастливой жизни; ведь ради этого мы все делаем, - именно, чтобы не иметь ни страданий, ни тревог. А раз это с нами случилось, всякая буря души рассеивается, так как живому существу нет надобности идти к чему-то, как к недостающему, и искать чего-то другого, отчего благо души и тела достигает полноты. Да, мы имеем надобность в удовольствии тогда, когда страдаем от отсутствия удовольствия; а когда не страдаем, то уже не нуждаемся в удовольствии. Поэтому мы и называет удовольствие началом и концом счастливой жизни. Его мы познали как первое благо, прирожденное нам, с него начинаем мы всякий выбор и избегание; к нему возвращаемся мы, судя внутренним чувством, как мерилом, о всяком благе.

    Так как удовольствие есть первое и прирожденное нами благо, то поэтому мы выбираем не всякое удовольствие, но иногда мы находим многие удовольствия, когда за ними следует для нас большая неприятность; также мы считаем многие страдания лучше удовольствия, когда приходит для нас большое удовольствие, после того, как мы вытерпим страдания в течение долгого времени. Таким образом, всякое удовольствие, по естественному родству с нами, есть благо, но не всякое удовольствие следует выбирать, равно как и страдание всякое есть зло, но не всякого страдания следует избегать. Но должно обо всем этом судить по соразмерении и по рассмотрении полезного и неполезного: ведь в некоторых случаях мы смотрим на благо, как на зло, и обратно: на зло - как на благо.

    Да и довольство своим (умеренность) мы считаем великим благом не затем, чтобы всегда пользоваться немногим, но затем, чтобы, если у нас не будет многого, довольствоваться немногим в полном убеждении, что с наибольшим удовольствием наслаждаются роскошью те, которые наименее в ней нуждаются, и что все естественное легко добывается, а пустое (излишнее) трудно добывается. Простые кушанья доставляют такое же удовольствие, как и дорогая пища, когда все страдание от недостатка устранено. Хлеб и вода доставляют величайшее удовольствие, когда человек подносит их к устам, чувствуя потребность. Таким образом, привычка к простой, недорогой пище способствует улучшению здоровья, делает человека деятельным по отношению к насущным потребностям жизни, приводит нас в лучшее расположение духа, когда мы после долгого промежутка получаем доступ к предметам роскоши, и делает нас неустрашимыми перед случайностью.

    Итак, когда мы говорим, что удовольствие есть конечная цель, то мы разумеем не удовольствия распутников и не удовольствия, заключающиеся в чувственном наслаждении, как думают некоторые, но знающие, или несоглашающиеся, или неправильно понимающие, но мы разумеем свободу от телесных страданий и от душевных тревог. Нет, не попойки и кутежи непрерывные, не наслажденья мальчиками и женщинами, не наслажденья рыбою и всеми прочими яствами, которые доставляет роскошный стол, рождают приятную жизнь, но трезвое рассуждение, исследующее причины всякого выбора и избегания и изгоняющее (лживые) мнения, которые производят в душе величайшее смятение.

    Начало всего этого и величайшее благо есть благоразумие. Поэтому благоразумие дороже даже философии. От благоразумия произошли все остальные добродетели; оно учит, что нельзя жить приятно, не живя разумно, нравственно и справедливо, и наоборот, нельзя жить разумно, нравственно и справедливо, не живя приятно. Ведь все добродетели по природе соединены с жизнью приятной, и приятная жизнь от них неотделима. В самом деле, кто, по твоему мнению, выше человека, благочестиво мыслящего о богах, свободного от страха перед смертью, путем размышления постигшего конечную цель природы, понимающего, что высшее благо легко исполнимо и достижимо, а высшее зло связано с кратковременным страданием; смеющегося над судьбой, которую некоторые вводят как владычицу всего? Он, напротив, говорит, что одни события происходят в силу необходимости, другие - по случаю, а иные зависят от нас, так как необходимость не подлежит ответственности, а случай непостоянен, как он видит, но то, что зависит от нас, не подчинено никакому господину, и за этим следует как порицание, так и противоположное ему. В самом деле, лучше было бы следовать мифу о богах, чем быть рабом судьбы физиков (естествоиспытателей); миф дает намек на надежду умилостивления богов посредством почитания их, а судьба заключает в себе неумолимую необходимость. Что касается случая, то мудрец не признает его ни богом, как думают люди толпы, - потому что богом ничто не делается беспорядочно, - ни причиной всего, хотя и шаткой, - потому что он не думает, что случай дает людям добро или зло для счастливой жизни, но что он доставляет начало великих благ или зол. Поэтому мудрец полагает, что лучше с разумом быть несчастным, чем без разума быть счастливым. И действительно, в практической жизни лучше, чтобы что-нибудь хорошо выбранное потерпело неудачу, чем чтобы что-нибудь дурно выбранное получило успех благодаря случаю.

    Так вот, обдумывай это и тому подобное сам с собою днем и ночью и с подобным тебе человеком и ты никогда, ни наяву, ни во сне, не придешь в смятение, а будешь жить, как бог среди людей. Да, совершенно не похож на смертное существо человек, живущий среди бессмертных благ!

    Письмо к Менекею

    (Перевод М. Л. Гаспарова)

    Эпикур Менекею шлёт привет.

    Пусть никто в молодости не откладывает занятий философией, а в старости не утомляется занятиями философией: ведь для душевного здоровья никто не может быть ни недозрелым, ни перезрелым. Кто говорит, что заниматься философией ещё рано или уже поздно, подобен тому, кто говорит, будто быть счастливым ещё рано или уже поздно. Поэтому заниматься философией следует и молодому и старому: первому – для того, чтобы он и в старости остался молод благами в доброй памяти о прошлом, второму – чтобы он был и молод и стар, не испытывая страха перед будущим. Стало быть, надобно подумать о том, что составляет наше счастье – ведь когда оно у нас есть, то всё у нас есть, а когда его у нас нет, то мы на всё идём, чтобы его заполучить.

    Итак, и в делах твоих, и в размышлениях следуй моим всегдашним советам, полагая в них самые основные начала хорошей жизни.

    Прежде всего верь, что бог есть существо бессмертное и блаженное, ибо таково всеобщее начертание понятия о боге; и поэтому не приписывай ему ничего, что чуждо бессмертию и несвойственно блаженству, а представляй о нём лишь то, чем поддерживается его бессмертие и его блаженство. Да, боги существуют, ибо знание о них – очевидность; но они не таковы, какими их полагает толпа, ибо толпа не сохраняет их [в представлении] такими, какими полагает. Нечестив не тот, кто отвергает богов толпы, а тот, кто принимает мнения толпы о богах, – ибо высказывания толпы о богах – это не предвосхищения, а домыслы, и притом ложные. Именно в них утверждается, будто боги посылают дурным людям великий вред, а хорошим – пользу: ведь люди привыкли к собственным достоинствам и к подобным себе относятся хорошо, а всё, что не таково, считают чуждым.

    Привыкай думать, что смерть для нас – ничто: ведь всё и хорошее и дурное заключается в ощущении, а смерть есть лишение ощущений. Поэтому если держаться правильного знания, что смерть для нас – ничто, то смертность жизни станет для нас отрадна: не оттого, что к ней прибавится бесконечность времени, а оттого, что от неё отнимется жажда бессмертия. Поэтому ничего нет страшного в жизни тому, кто по-настоящему понял, что нет ничего страшного в не-жизни. Поэтому глуп, кто говорит, что боится смерти не потому, что она причинит страдания, когда придёт, а потому, что она причинит страдания тем, что придёт; что и присутствием своим не беспокоит, о том вовсе напрасно горевать заранее. Стало быть, самое ужасное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения; когда мы есть, то смерти ещё нет, а когда смерть наступает, то нас уже нет. Таким образом, смерть не существует ни для живых, ни для мёртвых, так как для одних она сама не существует, а другие для неё сами не существуют.

    Большинство людей то бегут смерти как величайшего из зол, то жаждут её как отдохновения от зол жизни. А мудрец не уклоняется от жизни и не боится не-жизни, потому что жизнь ему не мешает, а не-жизнь не кажется злом. Как пищу он выбирает не более обильную, а самую приятную, так и временем он наслаждается не самым долгим, а самым приятным. Кто советует юноше хорошо жить, а старцу хорошо кончить жизнь, тот неразумен не только потому, что жизнь ему мила, но ещё и потому, что умение хорошо жить и хорошо умереть – это одна и та же наука. Но ещё хуже тот, кто сказал: хорошо не родиться.

    Если ж родился – сойти поскорее в обитель аида.

    Если он говорит так по убеждению, то почему он по уходит из жизни? ведь если это им твёрдо решено, то это в его власти. Если же он говорит это в насмешку, то это глупо, потому что предмет совсем для этого не подходит.

    Нужно помнить, что будущее – не совсем наше и не совсем не наше, чтобы не ожидать, что оно непременно наступит, и не отчаиваться, что оно совсем не наступит.

    Сходным образом и среди желаний наших следует одни считать естественными, другие – праздными; а среди естественных одни – необходимыми, другие – только естественными; а среди необходимых одни – необходимыми для счастья, другие – для спокойствия тела, третьи – просто для жизни. Если при таком рассмотрении не допускать ошибок, то всякое предпочтение и всякое избегание приведёт к телесному здоровью и душевной безмятежности, а это – конечная цель блаженной жизни. Ведь всё, что мы делаем, мы делаем затем, чтобы не иметь ни боли, ни тревоги; и когда это, наконец, достигнуто, то всякая буря души рассеивается, так как живому существу уже не надо к чему-то идти, словно к недостающему, и чего-то искать, словно для полноты душевных и телесных благ. В самом деле, ведь мы чувствуем нужду в наслаждении только тогда, когда страдаем от его отсутствия; а когда не страдаем, то и нужды не чувствуем. Потому мы и говорим, что наслаждение есть и начало и конец блаженной жизни; его мы познали как первое благо, сродное нам, с него начинаем всякое предпочтение и избегание и к нему возвращаемся, пользуясь претерпеванием как мерилом всякого блага.

    Так как наслаждение есть первое и сродное нам благо, то поэтому мы отдаём предпочтение не всякому наслаждению, но подчас многие из них обходим, если за ними следуют более значительные неприятности; и наоборот, часто боль мы предпочитаем наслаждениям, если, перетерпев долгую боль, мы ждём следом за нею большего наслаждения. Стало быть, всякое наслаждение, будучи от природы родственно нам, есть благо, но не всякое заслуживает предпочтения; равным образом и всякая боль есть зло, но не всякой боли следует избегать; а надо обо всём судить, рассматривая и соразмеряя полезное и неполезное – ведь порой мы и на благо смотрим как на зло и, напротив, на зло – как на благо.

    Самодовление мы считаем великим благом, но не с тем, чтобы всегда пользоваться немногим, а затем, чтобы довольствоваться немногим, когда не будет многого, искренне полагая, что роскошь слаще всего тем, кто нуждается в ней меньше всего, и что всё, чего требует природа, легко достижимо, а всё излишнее – трудно достижимо. Самая простая снедь доставляет не меньше наслаждения, чем роскошный стол, если только не страдать от того, чего нет; даже хлеб и вода доставляют величайшее из наслаждений, если дать их тому, кто голоден. Поэтому привычка к простым и недорогим кушаньям и здоровье нам укрепляет, и к насущным жизненным заботам нас ободряет, и при встрече с роскошью после долгого перерыва делает нас сильнее, и позволяет не страшиться превратностей судьбы.

    Поэтому когда мы говорим, что наслаждение есть конечная цель, то мы разумеем отнюдь не наслаждения распутства или чувственности, как полагают те, кто не знают, не разделяют или плохо понимают наше учение, – нет, мы разумеем свободу от страданий тела и от смятений души. Ибо не бесконечные попойки и праздники, не наслаждение мальчиками и женщинами или рыбным столом и прочими радостями роскошного пира делают нашу жизнь сладкою, а только трезвое рассуждение, исследующее причины всякого нашего предпочтения и избегания и изгоняющее мнения, поселяющие великую тревогу в душе.

    Начало же всего этого и величайшее из благ есть разумение; оно дороже даже самой философии, и от него произошли все остальные добродетели. Это оно учит, что нельзя жить сладко, не живя разумно, хорошо и праведно, и [нельзя жить разумно, хорошо и праведно], не живя сладко: ведь все добродетели сродни сладкой жизни и сладкая жизнь неотделима от них. Кто, по-твоему, выше человека, который и о богах мыслит благочестиво, и от страха перед смертью совершенно свободен, который размышлением постиг конечную цель природы, понял, что высшее благо легко исполнимо и достижимо, а высшее зло или недолго, или нетяжко, который смеётся над судьбою, кем-то именуемой владычицею всего, [и вместо этого утверждает, что иное происходит по неизбежности,] иное по случаю, а иное зависит от нас, – ибо ясно, что неизбежность безответственна, случай неверен, а зависящее от нас ничему иному не подвластно и поэтому подлежит как порицанию, так и похвале. В самом деле, лучше уж верить басням о богах, чем покоряться судьбе, выдуманной физиками, – басни дают надежду умилостивить богов почитанием, в судьбе же заключена неумолимая неизбежность. Точно так же и случай для него и не бог, как для толпы, потому что действия бога не бывают беспорядочны; и не безосновательная причина, потому что он не считает, будто случай даёт человеку добро и зло, определяющие его блаженную жизнь, а считает, что случай выводит за собой лишь начала больших благ или зол. Поэтому и полагает мудрец, что лучше с разумом быть несчастным, чем без разума быть счастливым: всегда ведь лучше, чтобы хорошо задуманное дело не было обязано успехом случаю.

    Обдумывай же эти и подобные советы днём и ночью, сам с собою и с тем, кто похож на тебя, и тебя не постигнет смятение ни наяву, ни во сне, а будешь ты жить, как бог среди людей. Ибо кто живёт среди бессмертных благ, тот и сам ни в чём не сходствует со смертными.

    Примечания

    1 Стих Феогнида (427) в переводе В. В. Вересаева.

    2 Лакуна, заполняемая издателями условно.

    3 Выпад против Демокрита.

    Сексолог Александр Котровский выдвинул сенсационную версию прочтения знаменитого романа Александра Пушкина…
    Разговор о Пушкине зашел почти случайно. С кандидатом медицинских наук мы беседовали о волне педофилии, которая захлестнула страну. Что делать?


    – Брать пример с Евгения Онегина! – заявил доктор. – Он же не стал совращать малолетнюю Татьяну, хотя девочка сама предложила ему себя.
    Онегин должен стать образцом для школьников. Смотрите, ребята, вот настоящий мужчина! Меньше было бы в стране педофилов... Сейчас ведь что ни день появляются сообщения о детях – жертвах насилия.
    Госдума уже предлагает давать пожизненное заключение тем, кто совершил сексуальные действия с подростками моложе 14 лет. А Татьяне было 13!


    – Не может быть! – изумился я.



    И я услышал новую и, прямо скажу, слегка ошеломившую меня трактовку романа – с точки зрения сексолога. Вот она.


    – Пора наконец восстановить справедливость! 26-летний мужчина вполне естественно отказал 13-летней, а его за этот благородный поступок прогрессивная общественность осуждает!
    Обратимся к роману. После 17 лет Евгений стал посещать балы. Имел много половых связей с замужними женщинами. И с девушками, которым «наедине давал уроки в тишине». Он же был гений в науке страсти нежной. Имел сильную половую конституцию.
    В 26 лет очутился в глухой деревне, оформляя наследство богатого дяди. Все любовницы остались в Петербурге. Испытывал вынужденное половое воздержание.
    И тут 13-летняя помещичья дочь предлагает ему себя: «То воля неба: я твоя!»
    Он отказывает. Свидетельство того, что он имел нормальное психосексуально ориентированное по полу и возрасту либидо. Тянуло к зрелым женщинам, половозрелым девушкам. Но не к девочкам!
    Романтических чувств к Татьяне тоже не было. Оценил, что и ее чувство незрелое. Начиталась девочка любовных романов, решила реализовывать свое романтическое либидо. Тут подвернулся загадочный человек из столицы. И ведь Евгений сохранил в тайне сам факт письма, не стал хвастаться и компрометировать Татьяну. Настоящий мужчина!


    – А почему тогда наш идеал к замужней Татьяне страстью воспылал?


    – После долгих скитаний вернулся в Петербург. На первом же балу увидел самую красивую даму столицы, тотчас в нее влюбился и попытался сблизиться. Рискуя своей репутацией и репутацией Татьяны и ее мужа. Значит, сохранилось нормальное либидо. На девочку не среагировал, а на взрослую красавицу – мгновенно! Он же с трудом узнал ту самую Татьяну.
    Еще одно подтверждение. Будь она взрослой девушкой при первой их встрече, вряд ли бы изменилась до неузнаваемости. А 13-летняя спустя 3 – 4 года преобразилась.
    Кстати, в начале XIX века царили совсем другие нравы. И, если бы Онегин сблизился с Татьяной, это восприняли бы нормально. Но, к сожалению, сложилось мнение, что Татьяна – жертва, страдалица. Онегин – ловелас, нанес ей глубокую душевную травму. На самом деле он – герой нашего времени.


    Я слушал фантастическую версию сексолога, а в голове билась одна мысль: «Не может быть! Не может быть 13 лет Татьяне, русской душою!» Напутал сексолог! Думаю, что и читатели пребывают в шоке.
    Вернувшись домой, обложился сочинениями Пушкина, воспоминаниями его современников, трудами пушкинистов, литературоведов, начиная с неистового Виссариона Белинского. Даже Овидия Назона откопал, пострадавшего за науку страсти нежной. Три дня изучал, сравнивал.
    И вот что мне открылось...
    Первым делом я открыл четвертую главу «Онегина», на которую ссылался сексолог. Она начинается со знаменитых строк:


    Чем меньше женщину мы любим,
    Тем легче нравимся мы ей.


    А вот в продолжение обычно никто не вникает, хотя в них-то и содержится разгадка тайны романа!


    И тем ее вернее губим
    Средь обольстительных сетей.
    Разврат, бывало, хладнокровный
    Наукой славился любовной,
    Сам о себе везде трубя
    И наслаждаясь не любя.
    Но эта важная забава
    Достойна старых обезьян
    Хваленых дедовских времян...


    (В письме младшему брату Льву 23-летний поэт выразился более конкретно: «Чем меньше любят женщину, тем скорее могут надеяться обладать ею, но эта забава достойна старой обезьяны XVIII века». Он еще не садился за «Онегина». – Е. Ч.)


    Кому не скучно лицемерить,
    Различно повторять одно,
    Стараться важно в том уверить,
    В чем все уверены давно,
    Все те же слышать возраженья,
    Уничтожать предрассужденья,
    Которых не было и нет
    У ДЕВОЧКИ В ТРИНАДЦАТЬ ЛЕТ!


    Итак, главный вопрос: откуда же взялась в романе ТРИНАДЦАТИЛЕТНЯЯ девочка, о которой думал наш герой, получив письмо Лариной? Кто она? Няня Татьяны? (Все опрошенные мною учителя и просто интеллигенты мгновенно указывали на старушку!)
    Та действительно пошла под венец в 13 лет, но развратом старых обезьян там и не пахло. Супруг Ваня был еще моложе! Да и не знал Онегин о раннем замужестве какой-то няни – Татьяна о ней не писала, а лично до объяснения в саду вообще с любимым не разговаривала. Случайная опечатка?
    Я открыл дореволюционное собрание сочинений Пушкина XIX века с ятями. Тоже – «тринадцать». Для рифмы вставлено словечко? С таким же успехом можно было написать «пятнадцать» и «семнадцать».
    Девочка – абстрактная фигура, для красного словца? Но у Пушкина ничего случайного в стихах нет. Он всегда точен даже в деталях
    Выходит, 13 лет было Татьяне Лариной, когда та отправила Евгению письмо?! Ведь больше в романе нигде ее возраст не указан.
    А Пушкин везде сообщал возраст своих героинь. Даже старенькой пиковой дамы. (Исключение – старуха с разбитым корытом и Людмила, невеста Руслана. Но то ж сказки.)
    А уж в главном романе своей жизни тем более не мог нарушить традицию. Про мужчин-то не забыл. Ленскому «без малого осьмнадцать лет».
    Самого Онегина впервые мы тоже видим «философом в осьмнадцать лет», собирающимся на бал. На балы герой «убил восемь лет, утратя жизни лучший цвет». Получится 26. Точно по Пушкину: «Дожив без цели, без трудов до двадцати шести годов».
    Есть в романе и откровенные намеки на юный возраст Татьяны. «Она в семье своей родной казалась ДЕВОЧКОЙ чужой». В куклы и горелки не играла, с младшей Оленькой и ее «маленькими подругами» на луг не ходила. А взахлеб читала любовные романы.


    Британской музы небылицы
    Тревожат сон отроковицы.


    Тревожат сон отроковицы. (Отрок, отроковица – возраст от 7 до 15 лет, утверждает знаменитый толковый словарь Владимира Даля. Врач Даль был современник поэта, он дежурил у постели смертельно раненного Пушкина.)
    Воспылав страстью к Онегину, девочка спрашивает у няни, была ли та влюблена?


    И полно, Таня! В ЭТИ ЛЕТА
    Мы не слыхали про любовь;
    А то бы согнала со света
    Меня покойница свекровь.


    В ЭТИ (то есть Танины) ЛЕТА няня уже пошла под венец. А было ей, напомню,13 лет.
    Онегин, возвращаясь с бала, где увидел впервые генеральшу, светскую даму, спрашивает себя:


    Ужель та самая Татьяна?
    Та ДЕВОЧКА... Иль это сон?
    Та ДЕВОЧКА, которой он
    пренебрегал в смиренной доле?»

    Вам была не новость
    Смиренной ДЕВОЧКИ любовь?


    – дает отповедь герою сама Татьяна.
    Продолжим чтение четвертой главы, где явилась 13-летняя девочка.


    Получив посланье Тани,
    Онегин живо тронут был...
    Быть может, чувствий пыл старинный
    Им на минуту овладел;
    Но обмануть он не хотел
    Доверчивость души невинной.


    Выходит, Евгений не захотел, подобно старой развратной обезьяне, погубить невинную девочку. И потому ответил отказом. Тактично взяв всю вину на себя, чтобы не травмировать Татьяну. И в конце свидания дал девочке добрый совет:


    Учитесь властвовать собою;
    Не всякий вас, как я, поймет;
    К беде неопытность ведет.


    Прочитал внимательно Александра Сергеевича и понял вдруг, какой же глупостью мы вынуждены были заниматься в школе, мучаясь над сочинениями о взаимоотношениях Евгения и Татьяны! Пушкин же все сам объяснил и сам же вынес оценку поступку своего героя.


    Вы согласитесь, мой читатель,
    Что очень мило поступил
    С печальной Таней наш приятель.



    А сколько ж тогда было Ольге, на которой собирался жениться 17-летний Ленский? Максимум 12. Где это написано?
    В данном случае Пушкин лишь указал, что Оля была младшей сестрой 13-летней Татьяны. Чуть отрок (лет 8 по Далю) Ленский был свидетель умиленный ее МЛАДЕНЧЕСКИХ забав. (Младенец – до 3 лет. От 3 до 7 – дитя).
    Считаем: если ему было 8 лет, то ей – 2 – 3 года. К моменту дуэли ему – без малого 18, ей – 12. А помните, как возмутился Ленский, когда Оля танцевала с Онегиным?


    Чуть лишь из пеленок,
    Кокетка, ветреный ребенок!
    Уж хитрость ведает она,
    Уж изменять научена!


    Вы, конечно, шокированы. В таком возрасте – и замуж?! Не забывайте, какое время было. Вот что писал в статье об Онегине Белинский:
    «Русская девушка не женщина в европейском смысле этого слова, не человек: она нечто другое, как невеста... Едва исполнится ей двенадцать лет, и мать, упрекая ее в лености, в неумении держаться..., говорит ей: «Не стыдно ли вам, сударыня: ведь вы уже невеста!»
    А в 18, по Белинскому, «она уже не дочь своих родителей, не любимое дитя их сердца, а тягостное бремя, готовый залежаться товар, лишняя мебель, которая, того и гляди, спадет с цены и не сойдет с рук».
    – Такое отношение к девушкам, ранние браки объясняются не дикостью обычаев, а здравым смыслом, – утверждает сексолог Котровский. – Семьи тогда были, как правило, многодетные – аборты церковь запрещала, а надежных противозачаточных средств не было.
    Родители старались поскорее выдать девушку («лишний рот») замуж в чужую семью, пока та выглядит молодо. Да и приданого за нее требовалось меньше, чем за увядшую деву. (Девка-вековуха – как осенняя муха!)
    В случае с Лариными ситуация была еще острее. Отец девочек умер, невест надо было срочно пристраивать! Юрий Лотман, знаменитый литературовед, в комментариях к роману писал:
    «В брак молодые дворянки в начале XIX века вступали рано. Правда, частые в XVIII веке замужества 14 – 15-летних девочек начали выходить из обычной практики, и нормальным возрастом для брака сделались 17 – 19 лет.
    Ранние браки, бывшие в крестьянском быту нормой, в конце XVIII века нередки были и для не затронутого европеизацией провинциального дворянского быта. А. Лабзина, знакомая поэта Хераскова, была выдана замуж, едва ей минуло 13 лет.
    Мать Гоголя обвенчали в 14. Однако время первых увлечений молодой читательницы романов начинались значительно раньше. И окружающие мужчины смотрели на молодую дворянку как на женщину уже в том возрасте, в котором последующие поколения увидали бы в ней лишь ребенка.
    23-летний поэт Жуковский влюбился в Машу Протасову, когда ей было 12. Герой «Горя от ума» Чацкий влюбился в Софью, когда ей было 12 – 14 лет».



    Вроде все складно получается. И все же, каюсь, дорогой читатель, меня постоянно терзал один вопросик. Ну почему, почему Пушкин назначил своей любимой героине 13 лет?
    Все другие его влюбленные героини были постарше. Дуня, дочь станционного смотрителя, убежала с гусаром после 14 лет. Барышне-крестьянке Лизе, возлюбленной Дубровского Маше Троекуровой, Марье Гавриловне из «Метели» 17 стукнуло. Капитанской дочке Маше – все 18. А тут...
    И вдруг осенило!
    Да он же сознательно сделал Татьяну столь юной!
    Если бы Онегин отверг любовь 17-летней Лариной, к нему действительно могли возникнуть вопросы. Черствый человек!
    Но именно юным ее возрастом Пушкин смог подчеркнуть нравственность своего любимого героя, которого во многом списал с себя.


    ЛИЧНОЕ ДЕЛО
    КОТРОВСКИЙ Александр Викторович, 62 года. Кандидат медицинских наук, венеролог, сексолог. Имеет более 70 научных трудов по вопросам медицины, здорового образа жизни. Друзья называют его ходячей медицинской энциклопедией. Работает в Москве. Женат.


    ПАРАЛЛЕЛИ
    В русской литературе есть только одна героиня, которая по любви читателей приближается к Татьяне Лариной. Наташа из «Войны и мира» Льва Толстого.
    Тоже дворянка. Девочку мы впервые встречаем в день ее именин. Влюбленная в офицера Друбецкого, она поймала Бориса в укромном месте и поцеловала в губы. Смущенный Борис тоже признался девочке в любви, но попросил больше не целоваться 4 года. «Тогда я буду просить вашей руки».
    Наташа стала считать по тоненьким пальчикам: «Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать». Ей было 13.
    Ситуация точь-в-точь как в «Евгении Онегине». Но она споров не вызывает. А в это время ее отец, граф Ростов, вспоминает в светской беседе, что их матери выходили замуж в 12 – 13 лет.
    ПРОТИВОРЕЧИЕ?


    Юрий Лотман ссылается на переписку Пушкина с Вяземским. Князь нашел противоречия в признании героини. Поэт ответил, что это «письмо женщины, к тому же 17-летней, к тому же влюбленной!» Казалось бы, спорить не о чем.
    Но попробуем возразить. Поэт отвечал приятелю в явном раздражении: «Дивлюсь, как письмо Татьяны очутилось у тебя. Истолкуй это мне.» Интрига в том, что князь мечтал сам издать третью главу, но Пушкин отдал ее брату. И она еще не вышла в свет!
    Откуда утечка информации? (Поэт сочинял роман в стихах целых 8 лет! И печатал отдельными главами по мере их готовности.) Он мог тогда просто отписаться князю про 17 лет. Или не хотел раскрывать возраст героини.
    Но, самое главное, в тот момент Пушкин еще не садился за 4-ю главу, где и появляется девочка в 13 лет. Первоначальный замысел мог измениться. Но даже Лотман никак не прокомментировал девочку без предрассудков...
    Хотя возраст Онегина и Ленского он обозначил строго по роману.